енького посвящения, после которого мальчик ещё мальчик, но сам себе уже кажется почти мужчиной.
А Кондрат был другой.
Он улыбался детям, отвечал Маше, поправил Петьке ворот, но Лёля чувствовала: часть его осталась там, за дверью, на улице, в том нерассказанном месте, куда он водил сына.
Позднее, когда дети ушли в комнату, а на кухне стало тише, Лёля положила мороженое в блюдце — оно уже почти растаяло — и посмотрела на Кондрата.
— Хорошо погуляли?
— Хорошо.
— Петя весь светится.
— Пусть светится.
— О чём говорили?
Он чуть усмехнулся.
— Ты же сама сказала: тайна государственная.
— Я Машке сказала. Со мной такие номера не проходят.
Кондрат сел у стола. Лёля поставила перед ним чай.
— Обычные вещи говорил. Чтобы слабых защищал. Чтобы тебя слушал. Машку берег.
— И для этого надо было идти так далеко?
Кондрат не сразу ответил.
— Иногда слова лучше слышатся не дома.
Лёля внимательно посмотрела на него, но расспрашивать не стала. Только села напротив.
За стеной Маша что-то громко доказывала Пете, Петя отвечал ей с важной снисходительностью. Потом оба засмеялись. Лёля прислушалась. Продолжение читайте завтра
кий двор, где сильные давят слабых.
У него был рядом отец.
Дом.
Сестра.
Женщина, которую он звал матерью.
И от этой мысли Марину разорвало надвое.
Одна половина её души плакала от такой боли, что хотелось упасть на землю, вцепиться в неё пальцами и выть: «Мой! Мой! Я его родила! Я носила его под сердцем! Почему же теперь я чужая? Почему я должна сидеть в стороне и смотреть на моего сына издали?»
А другая половина — благодарила.
Беззвучно.
Слепо.
До последней жилки.
«Спасибо… спасибо… спасибо…»
Кого она благодарила — сама не знала. Бога, в которого в лагере то верила, то ругалась на него, то теряла, то снова искала в ночной темноте. Судьбу, которая не добила ребёнка. Ольгу — ту бледную женщину из тюрьмы, что взяла Петеньку на руки и вынесла его из камеры. Кондрата, который не бросил. Его жену, чьи руки кормили её сына, укрывали, гладили по голове, мерили температуру, поправляли одеяло.
Марина смотрела на Петю и шептала одними губами:
— Спасибо тебе… кто бы ты ни была… спасибо, что любила его…
Ей хотелось ненавидеть эту женщину.
Наверное, так было бы легче.
Ненавидеть ту, которая слышала первое Петино слово. Которая видела, как он сделал первый шаг. Которая утирала ему нос, когда он плакал. Которая знала, что он любит есть, чего боится, как смеётся, как спит, сердится ли спросонья, болтает ли во сне.
Но ненависти не было.
Была зависть — горькая, тёмная, человеческая.
И была благодарность — выше зависти.
Потому что мальчик был жив. Сыт. Чист. Красив.
Не забитый, не дикий, не голодный.
Он сидел на солнце и ел мороженое.
Господи, мороженое.
Марина смотрела, как он осторожно разворачивает бумагу, как лижет холодный край, как что-то говорит Кондрату, чуть смущаясь. И вдруг её сердце вздрогнуло от страшной нежности.
«А я ведь ни разу не купила тебе ничего, сынок. Ни сахара, ни рубашки. Ничего. Только жизнь дала — и ту не смогла удержать рядом».
Она прикрыла рот ладонью, чтобы не всхлипнуть. Продолжение читайте завтра в 09-00
ленных в запас, его фамилии опять не оказалось. Из первоначального состава оставался он да Ванька Колов — тот самый Ванька, который служил плохо и вечно имел нарекания.
Колька не выдержал.
Он пошёл к Павлу Еварестовичу.
Как ни старался Николай говорить ровно, доброжелательно, почти по-деловому, в голосе его всё равно слышались и обида, и усталость, и полное разочарование человека, у которого уже не осталось сил терпеть чужую волю.
Павел Еварестович смотрел на него, прищурившись.
— Домой, значит, хочешь?
Вопрос был сказан небрежно, почти с холодной усмешкой, и от этого Кольке стало ещё тяжелее.
— Хочу, Павел Еварестович, очень хочу, — проговорил Николай.
И сам почувствовал, что голос у него дрогнул. Он и впрямь чуть не плакал. Не от слабости, не от жалости к себе, а от того, что всё в нём уже было натянуто до предела.
Павел Еварестович резко повёл плечом.
— А ты, Миронов, сопли тут передо мной не распускай. Обещаю, поедешь. Только вот замену тебе мы так и не нашли.
Колька тут же подался вперёд.
— А если поглядеть получше, Павел Еварестович. Мишка парень неплохой, сговорчивый. Думаю, со всеми вашими поручениями справится.
Павел Еварестович посмотрел на него испытующе.
— Мишка, говоришь? Ну, ты попробуй, объясни ему тут всё.
— Слушаюсь! — почти выкрикнул Николай.
В ту же секунду в нём словно заново вспыхнул свет. Кажется, и в его тоннеле наконец появился маяк. Маленький, далёкий, но настоящий. Это уже было не пустое ожидание, не слепая надежда, а хоть какая-то тропа к освобождению.
Он, не раздумывая, тут же переговорил с Михаилом. Отвёл его в сторону, объяснил всё по порядку, терпеливо, обстоятельно, так, как объясняют человеку не службу даже, а собственное спасение, от которого теперь зависит слишком многое.
— Если будешь хорошо служить, — говорил Николай, — будет тебе поощрение. Мне даже отпуск давали.
Он был готов обещать что угодно. Лишь бы Мишка не подвёл. Лишь бы оказался достаточно сметливым, покладистым, сообразил, как держаться с начальством, когда молчать, когда поддакнуть, когда рвануться исполнять раньше приказа. Всё то, что Николай сам так мучительно освоил за это время, он теперь спешно вкладывал в другого, будто переливал из рук в руки не опыт, а шанс выбраться отсюда.
Мишка слушал, кивал, видно, польщённый тем, что именно его назвали подходящим человеком. В глазах у него даже мелькнула та жадная молодая готовность, какая бывает у новеньких, когда они ещё не понимают всей цены такой «доверенности» и принимают её за особый знак.
Николай смотрел на него пристально: только бы справился. Только бы понравился Павлу Еварестовичу. Только бы сумел встать на то место, которое сам Николай уже ненавидел всей душой.
К концу августа, когда деревья начали незаметно менять свою окраску с густой зелени на жёлтую, Павел Еварестович подозвал Николая к себе.
— Ну что, Миронов, завтра домой.
Колька даже не сразу поверил этим словам.
Слишком долго он ждал.
И потому теперь, когда наконец прозвучало это короткое, простое: «завтра домой», — в первую минуту он даже не знал, как принять такую весть. Она была слишком велика для человека, который уже почти разучился верить в хорошее.
— Я смотрю, ты совсем тут скис, — Павел Еварестович смотрел строго.
— Никак нет, — ответил Колька.
Ответил по форме, как и полагалось, но в глазах его уже всё изменилось. Тоска, ещё минуту назад жившая там глухо и безысходно, вдруг отступила, и на её месте заиграли лёгкие, живые искры. Вся душа его в одно мгновение рванулась вперёд.
Домой.
Домой.
Домой.
Эти слова, эти мысли, эта одна-единственная радость уже неслись у него в голове бесконечной, счастливой чередой, и он едва стоял на месте, чтобы не броситься бежать прямо сейчас — не к станции даже, а куда-то в пространство, лишь бы навстречу своей свободе.
— Будет тебе за особую службу небольшая премия, — продолжал Павел Еварестович. — Зайдёшь в бухгалтерию. И вон паёк.
Он кивнул на узел, стоявший у двери.
Продолжение читайте завтра в 09-00
, запоминал, учился. Работал упрямо, без лишних слов, с той сосредоточенной настойчивостью, которая сразу отличает человека, выросшего в нужде. На него сперва посматривали свысока, как на подростка, а потом стали замечать: этот не ленится, не юлит, не ищет, где полегче. И понемногу чужие люди становились ближе. Он ещё не чувствовал себя своим до конца, но уже не был и потерянным. Впереди у него вырисовывалась дорога — трудная, рабочая. И для Митьки это было почти счастье.
Ольга и Николай продолжали жить своей жизнью — не полной свободой, нет, потому что тень прошлого всё ещё лежала у них за плечами. Существовали отметки, ограничения, осторожность, потому что память о пережитом никуда не исчезала. Но всё же это была жизнь, которую они строили сами. И в этом было главное. Утром Николай уходил на работу, потом Ольга спешила в больницу. Вечером встречались, садились рядом, разговаривали, делили усталость, мысли, молчание. Для двух людей, переживших разлуку, сама возможность просто быть вместе уже казалась даром.
Их счастье было тихим, не выставленным напоказ. Николай любил Ольгу той бережной, сильной любовью, в которой не было ни красивых слов, ни лишних клятв, но была настоящая опора. Он умел одним только взглядом спросить, не устала ли она, одним движением поправить на её плечах платок, принести воды, подвинуть табурет, молча взять на себя тяжёлое. А Ольга, пережившая болезнь, страх, утраты, теперь словно заново училась жить — не просто дышать, не просто вставать по утрам, а радоваться солнцу, тёплому хлебу, шороху шагов Николая, его голосу, его рукам. Иногда ей всё ещё становилось страшно, будто счастье слишком хрупко и вот-вот может исчезнуть, но рядом с Николаем этот страх отступал. Он и вправду вдохнул в неё жизнь, и она теперь всё крепче держалась за неё обеими руками.
Так шли дни. Один похожий на другой, и в то же время каждый — неповторимый. Внешне всё было просто, почти обыкновенно. Но именно в этой обыкновенности и заключалось то, чего они так долго были лишены: право жить не на обрыве, не в ожидании беды, а в своём времени, среди своих, в трудах, в надеждах, в любви.
И, быть может, никто из них не сказал бы об этом вслух, но каждый по-своему чувствовал: после всего пережитого сама эта негромкая, устроенная жизнь была для них великой милостью судьбы.
**
В июле Митя переехал в заводское общежитие.
Переезд этот не был похож ни на начало новой жизни, ни на счастливое новоселье. Скорее — на короткий, деловитый перевод из одного казённого дома в другой, только теперь уже взрослый, трудовой. Всё его имущество уместилось в узелок: рубаха, запасная пара белья, книжка, карандаш, да ещё кое-какая мелочь, которой и счёту не было, потому что своего у него по-прежнему оставалось мало. Продолжение читайте завтра в 09-00
ала один глоток.
Потом второй.
Потом третий.
И вдруг не выдержала — выпила всё залпом, до последней капли, будто боялась, что чай отнимут, если она будет тянуть. Тепло побежало по горлу, по груди, по всему измученному телу. Сахар ударил в кровь мягкой волной. У неё закружилась голова, но приятно, почти счастливо.
Марина виновато опустила стакан.
— Простите.
— Нечего извиняться. Булку съешьте.
— Я потом.
— Потом так потом.
Санитарка уже собиралась уходить, но Марина вдруг спросила:
— А дверь… закрывать будете?
— Конечно, закрою. Сквозняк.
Марина напряглась.
Санитарка поняла не сразу. Потом посмотрела на неё внимательнее.
— Не на замок, — сказала она. — Просто прикрою.
Марина выдохнула.
— Спасибо.
Санитарка ничего не ответила. Только прикрыла дверь мягко, без щелчка.
Марина осталась в тишине.
За стеной кто-то кашлял, но уже не так страшно, как в бараке. В коридоре шаги проходили спокойно. Где-то звякнула ложка. Печь едва потрескивала. На тумбочке лежала булка с вареньем, и от неё пахло детством, домом, тем временем, когда Марина ещё не знала ни тюрьмы, ни лесоповала, ни того, как дорого иногда стоит слово «жив».
Она отломила маленький кусочек.
Положила в рот.
Булка была мягкая. Варенье липло к губам, сладкое, густое.
Марина закрыла глаза.
И вдруг подумала:
«На земле есть ещё одна жизнь. Не лагерная».
Мысль была робкая. Почти страшная. Она не решалась поверить ей до конца.
Есть жизнь, где человеку дают горячую воду.
Где у него есть чистое полотенце.
Где дверь прикрывают не на засов, а от сквозняка.
Где можно лечь в белую постель.
Где чай сладкий.
Где булка с вареньем лежит на тумбочке и никто не вырывает её из рук.
Марина повернула голову к окну. За стеклом темнел больничный двор. Где-то далеко, за корпусами, за городскими улицами, за чужими стенами, жил Петя. Её сын. Живой. Не знающий её. Может быть, счастливый. Может быть, смеющийся в чужом доме, у чужой женщины, которую он зовёт матерью.
Сердце заболело — остро, глубоко.
Но теперь рядом с болью было и другое.
Тихая, невозможная надежда.
«Может, мне удастся узнать эту жизнь, — подумала Марина, глядя в темноту. — Хотя бы недолго. Хотя бы краешком. Только бы увидеть его. Только бы дожить до этого».
Она доела маленький кусочек булки, остальное бережно завернула в салфетку и спрятала в тумбочку. Лагерная привычка была сильнее сытости: хлеб надо беречь.
Потом легла.
Подтянула одеяло к подбородку.
Подушка пахла чистым бельём.
Марина лежала неподвижно, боясь спугнуть это странное спокойствие. Слёзы высохли на щеках. Тело болело, грудь саднила, живот ещё ныл после еды, но всё это было уже не главным.
Главным было то, что она лежала в настоящей постели.
Что дверь не заперта.
Что Петя жив.
И что где-то там, за длинной чёрной полосой её жизни, может быть, всё ещё существовал свет. Продолжение читайте завтра.
. Всё это требовало его немедленного участия. И потому желание тотчас сорваться в Пермь, как бы сильно оно ни было, приходилось удерживать в себе, как удерживают боль, для которой нет сейчас выхода.
Николай ничего не писал о Марине. И это тоже Кондрат понимал. Что тут было писать? Что он мог знать наверняка? Да и сам предмет был слишком тяжёл, слишком опасен для бумаги. Но Кондрату до боли хотелось узнать о её судьбе. Мысль о Марине не отпускала. Раньше он вспоминал её, как давнюю, досадную ошибку, как слабость, о которой лучше бы никогда не думать. Теперь за этим именем стояло другое: мать его сына. Девчонка, которую жизнь швырнула в самую тьму, но которая всё-таки сумела выносить ребёнка, родить его, терпеть и жертвовать.
Искать её сейчас было невозможно.
Найти одного человека среди тысяч осуждённых, разбросанных по этапам, лагерям, пересылкам, — дело безнадёжное. И слишком опасное. Такие поиски требовали открытости. Любой запрос пришлось бы обосновывать. Кондрат слишком хорошо знал порядок, в котором жил, чтобы не понимать этого. Потому и тут оставалось только молчание — тяжёлое, бессильное, но единственно возможное.
И опять в нём поднималась благодарность.
За то, что судьба самым невероятным, почти непостижимым образом вернула ему его ребёнка. Не дала сгинуть окончательно, не унесла в безвестность, не оставила где-то в чужой тьме без имени и следа. Но мало того — вместе с сыном она будто разом протянула ему и всё остальное: дом, Лёлю, будущую семейную жизнь, опору, которой у него никогда прежде не было. И от этого в душе у Кондрата всё время сталкивались два чувства — горечь и тихая, глубокая благодарность.
Ночь он провёл без сна.
Не потому, что не хотел лечь, а потому, что сон не шёл к нему. Мысли опять и опять возвращались к одному и тому же. Он лежал, поднимался, садился, снова ложился, а в голове было одно: Петя — его сын. Даже занимаясь делами на следующий день, Кондрат ловил себя на том, что мысль эта не оставляет его ни на минуту. Она уже не била так оглушительно, но и не уходила, жила в нём постоянно, светло.
— А ведь Марина назвала мальчика в честь своего отца, — думал он. — Получается, у Митьки есть племянник...
Эта мысль тоже задела глубоко. Семья Завиваевых, почти стёртая, разбитая, увезённая, не исчезла совсем.
Кондрат понимал: Митьке он ничего не скажет. Не имеет права. Не время. Не тот мир вокруг, не та жизнь, где можно разбрасываться такой правдой. Но для себя уже решил твёрдо: в память о Марине и в знак этого скрытого, страшно запоздалого родства, он поможет парню выжить. Сделает всё, что сможет, чтобы Митька не сгинул, не пропал, не был окончательно смят той жизнью, которая уже и так слишком многое у него отняла.
Потому, что теперь всё было связано. Марина. Петя. Митька. И он сам. И, как бы ни старался он прежде отделить одно от другого, жизнь всё равно связала их крепче, чем хотел бы любой из них.
Продолжение читайте завтра в 09-00
ворились они просто: бабка не будет брать с них денег, а взамен Николай с Ольгой станут топить подтопок и печь, носить воду и делать по дому всю тяжёлую работу. Это было по силам им и в радость ей. Николай с утра до вечера трудился, Ольга хлопотала по хозяйству, и маленькая изба, прежде, видно, тосковавшая в одинокой старости, ожила, наполнилась голосами, движением, жизнью.
Ольга в этой тесной, скромной избе впервые за всю свою сознательную жизнь чувствовала себя спокойно и счастливо. Впервые рядом с ней был человек, на которого можно было опереться без страха. Коля любил её, заботился о ней, и это проявлялось в каждом его взгляде, в жесте, в том, как пододвигал ей табурет, как сам брал тяжёлое в руки, как берег её.
Ольга улыбнулась. Подняла лицо к ещё яркому вечернему солнцу и замерла, будто хотела вобрать в себя это тепло без остатка. Ласковый ветер касался её чуть загорелого лица, шевелил волосы, гладил щёки. И сама она теперь уже не напоминала ту исхудавшую, слабую девушку, какой была по осени. Болезнь, страх, тяжесть пережитого — всё это не исчезло бесследно, но отступило так далеко, что уже не владело ею.
С приходом Николая всё в её жизни переменилось.
Уже через два дня после его возвращения со службы они расписались. Всё произошло просто, без лишнего шума, но именно в этой простоте было столько настоящего, столько долгожданного, что Ольга ещё долго не могла до конца поверить: теперь они с Колей муж и жена, и впереди у них не письма, не разлука, а одна жизнь на двоих.
Тогда Мария Юрьевна подсказала им, где лучше найти жильё. Жила бабка Фрося недалеко, и это особенно нравилось Ольге. Она успела привязаться к Марии Юрьевне, они стали словно родными, пройдя вместе самые тяжёлые дни в жизни девушки.
К тому же, они виделись на работе.
Мария Юрьевна заметила, что Ольга изменилась и похорошела. Ольга и сама чувствовала: она стала другой.
В ней появилась сила. Не одна крепость тела, хотя и она понемногу возвращалась, а внутренняя сила — та, что помогает человеку жить без оглядки на вчерашний страх. Безнадёжность, слабость, беспросветная печаль отступили, будто ушли в прошлое и уже не имели над ней прежней власти. Глаза её теперь светились тихой, глубокой радостью, какую даёт человеку присутствие рядом любимого и близкого.
Любовь Николая, такая простая, такая надёжная, творила с ней настоящие чудеса. Ольга окрепла. Научилась делать то, чего прежде никогда не делала. Перестала бояться жизни и вдруг почувствовала к ней вкус.
Работа в больнице ей нравилась. Грамотность и усидчивость позволяли делать всё быстро и чётко. В бумагах у Ольги был порядок, и это тоже приносило ей особое, спокойное удовлетворение. Главный врач был доволен своей недавней пациенткой, а ныне работницей.
Ольга чувствовала свою нужность. Это придавало уверенности. Но главное было даже не в этом.
Главное — она нужна была Коле. И от этого всё в её жизни наполнялось особым светом - ровным, тёплым, как это вечернее солнце, под которое она сейчас с улыбкой подставляла лицо.
на видела, что и он смотрит прямо на неё. Видела в его походке, в его лице, в самом напряжении его фигуры что-то до боли знакомое. И с каждым мгновением всё яснее проступал перед ней тот, о ком она мечтала, о ком тосковала, о ком думала едва ли не каждую минуту своей жизни.
Николай шёл к ней.
Он видел, как побледнело её лицо, как дрогнули губы, как вся она застыла, будто и сама не знала — встать ей, бежать навстречу или сидеть неподвижно, чтобы не разрушить этого мгновения. И от этого у него самого сердце забилось ещё сильнее. Всё вокруг — улица, дома, воздух, редкие прохожие — исчезло, стёрлось, ушло в тень. Осталась одна только она.
Ольга.
Та самая, которую он уже почти отчаялся увидеть.
Та самая, ради которой он жил в разлуке, в службе, в холоде, в бесконечном ожидании писем.
Та самая, которая сейчас сидела перед ним, живая, родная, и смотрела так, будто и узнавала, и не смела поверить.
Он ускорил шаг и почти побежал к ней.
— Оля... Олюшка... Олюшка моя... — шептал он на ходу, сам не замечая, как эти слова срываются у него с губ, как будто всё то, что он столько времени носил в себе молча, теперь уже не могло удержаться внутри.
Она поднялась со скамьи, сделала несколько неуверенных шагов ему навстречу и остановилась. Видно было, что ноги ещё не вполне слушаются её, что слабость не ушла до конца. Но всё в ней рвалось к нему.
Николай подхватил её и крепко прижал к груди. Так крепко, будто в самом деле возвращал себе утраченное, будто не верил ещё до конца, что она живая, тёплая, настоящая. Он почувствовал запах её волос, и от этого простого, родного запаха у него всё перевернулось внутри. Она была худая, лёгкая, почти невесомая, но живая. Живая.
— Коля... — шептала она и плакала.
Сначала это были просто слёзы, быстрые, горячие, судорожные. Но потом плач её стал глубже, тяжелее. Он будто поднялся из самой глубины души и сразу захватил её всю. Она уже не могла говорить, только всхлипывала, хватала ртом воздух, а слёзы всё лились и лились из её глаз.
— Ну что ты, милая моя, что ты?.. Что ты, хорошая?.. Ну не надо, Олюшка, не надо... — шептал Николай, сам чувствуя, как у него дрожит голос.
Но она не могла остановиться.
— Коля... Коля... ты пришёл! — вырывалось у неё сквозь рыдания.
И опять — слёзы, тяжёлое, сбивчивое дыхание, дрожь во всём теле. Он осторожно подвёл её к лавочке. Они сели. Николай всё не выпускал её из рук, всё обнимал, целовал её мокрое от слёз лицо, щёки, глаза, лоб. А слёзы всё катились и катились, и он чувствовал на губах их горький, солёный вкус. Он уже не спрашивал ни о чём, не пытался заговорить о важном, не спешил с расспросами. Сейчас было не до слов. Сейчас нужно было только держать её, прижимать к себе крепче, гладить по плечам, по волосам, вытирать слёзы и дать ей выплакать всю ту муку, которая копилась в ней так долго.
Постепенно она начала успокаиваться. Всхлипы становились реже, дыхание выравнивалось. Она смотрела на него красными, опухшими от слёз, глазами и всё равно улыбалась — счастливо.
— Ты пришёл... ты нашёл меня... — шептала она. — Я знала, что ты придёшь. Я ждала... Я правда ждала каждую минуту, каждую секунду. Любимый мой...
От этих слов у Николая сжалось сердце.
— Олюшка, как же я мог тебя бросить? — тихо сказал он. — Просто я раньше не мог. У меня служба...
И в этой короткой фразе была вся его боль, всё бессилие тех месяцев, когда он жил одним только желанием вырваться к ней и не мог.
После первых минут встречи волнение понемногу отступало. Не уходило совсем, но уже не душило так, не рвало грудь. Они сидели рядом, держались за руки, смотрели друг на друга и всё ещё не могли насытиться этой близостью, этим чудом живого присутствия. Теперь можно было просто чувствовать друг друга рядом — и уже от этого в душе становилось легче.
Николай вглядывался в её лицо с глубокой, тревожной нежностью.
— Какая ты бледная и худая, — говорил он.
Ольга чуть кивала, не отрывая от него глаз. Продолжение читайте завтра в 09-00
Потом — узнавание.
Марина видела, как оно разгорается в нём. Как суровость на миг отступает. Как лицо его, привыкшее к приказам и решениям, вдруг становится человечески ошеломлённым.
Он сделал ещё шаг.
Потом ещё.
Перешёл через узкую дорогу, не глядя по сторонам. Один прохожий недовольно отступил, но Кондрат даже не заметил. Он шёл к Марине медленно, будто боялся подойти и убедиться, что это правда.
Марина не двигалась.
Только пальцы её всё сильнее сжимали узелок.
Когда он оказался рядом, она впервые увидела его близко. Морщины у глаз, усталую складку у рта, жёсткую линию подбородка. Он тоже рассматривал её — не нагло, не с жалостью, а потрясённо. Как смотрят на человека, которого похоронили в собственной памяти, а он вдруг стоит перед тобой на улице, живой, истерзанный, воскресший из небытия.
— Это ты? — прошептал он.
Марина попыталась ответить, но губы не сразу послушались. Она сглотнула. В горле было сухо, будто она опять шла по лагерной дороге в мороз, дыша ледяной пылью.
— Да, — прошептала она.
Кондрат не шевельнулся.
— Марина?
Она закрыла глаза на мгновение. Это имя когда-то было полным смеха, желания, злости, молодой обиды. Теперь оно казалось ей чужой одеждой, которую вынули из старого сундука: узнаёшь, но надеть уже невозможно.
Она открыла глаза и посмотрела на него прямо.
— Да, это я.
Кондрат молчал.
Мимо проходили люди, скрипели двери, у здания кто-то кашлянул, где-то коротко звякнул трамвайный звонок. Но для них всё это будто отступило далеко.
Марина вдруг покачнулась. Кондрат резко протянул руку, но она отступила на полшага — не из гордости, не от неприязни, а потому что сейчас ей нельзя было ослабеть. Нельзя было принять помощь раньше, чем она узнает главное.
Он заметил это движение. Понял — и медленно опустил руку.
— Марина… — сказал он глухо.
Она смотрела на него, и в глазах её уже гасло первое потрясение. На его место возвращалась та единственная сила, что привела её сюда.
- Сын.
Губы её дрогнули.
Кондрат словно не сразу понял.
Марина видела: он услышал её слова, но смысл их ещё не вошёл в него. Стоял перед ней — высокий, в форме, с застёгнутым воротом, с лицом человека, привыкшего держать себя в руках, — и молчал. Только глаза изменились. В них уже не было служебной настороженности. Не было раздражения. Там, глубоко, будто под толстым льдом, шевельнулось что-то страшное, давнее.
— Где Петя? — прошептала она.
Голос вышел слабым, почти детским. Но этот шёпот ударил Кондрата сильнее крика. Он вздрогнул, будто очнулся, быстро оглянулся на двери, на окна, на прохожих. Лицо его снова стало собранным, жёстким, служебным, только в глазах ещё оставалось потрясение.
— Здесь нельзя, — сказал он коротко.
Марина не поняла.
— Что?
— Здесь нельзя говорить.
— Кондрат…
— Я сейчас занят. — Он говорил уже быстро, глухо, почти сердито, но Марина слышала: сердится он не на неё. На место, на время, на эту улицу, где всё могло иметь глаза и уши. — Иди в парк. Видишь улицу? Прямо, потом налево. Там скамьи у лип. Сядь и жди. Я приду. Продолжение читайте завтра в 09-00
Здравствуйте, дорогие читатели. Мне пришлось не запланированно уехать. Сборы были настолько быстрыми, что я даже не успела выложить последующие несколько глав. С вечера пятницы начну выкладывать дальше. Даже предупредить вас не было возможности, потому что, где я находилась, не было связи. Да и сейчас она не всегда есть. Благодарю всех, кто с нетерпением ждёт продолжения. Оно будет немного позже.
енького посвящения, после которого мальчик ещё мальчик, но сам себе уже кажется почти мужчиной.
А Кондрат был другой.
Он улыбался детям, отвечал Маше, поправил Петьке ворот, но Лёля чувствовала: часть его осталась там, за дверью, на улице, в том нерассказанном месте, куда он водил сына.
Позднее, когда дети ушли в комнату, а на кухне стало тише, Лёля положила мороженое в блюдце — оно уже почти растаяло — и посмотрела на Кондрата.
— Хорошо погуляли?
— Хорошо.
— Петя весь светится.
— Пусть светится.
— О чём говорили?
Он чуть усмехнулся.
— Ты же сама сказала: тайна государственная.
— Я Машке сказала. Со мной такие номера не проходят.
Кондрат сел у стола. Лёля поставила перед ним чай.
— Обычные вещи говорил. Чтобы слабых защищал. Чтобы тебя слушал. Машку берег.
— И для этого надо было идти так далеко?
Кондрат не сразу ответил.
— Иногда слова лучше слышатся не дома.
Лёля внимательно посмотрела на него, но расспрашивать не стала. Только села напротив.
За стеной Маша что-то громко доказывала Пете, Петя отвечал ей с важной снисходительностью. Потом оба засмеялись. Лёля прислушалась. Продолжение читайте завтра
кий двор, где сильные давят слабых.
У него был рядом отец.
Дом.
Сестра.
Женщина, которую он звал матерью.
И от этой мысли Марину разорвало надвое.
Одна половина её души плакала от такой боли, что хотелось упасть на землю, вцепиться в неё пальцами и выть: «Мой! Мой! Я его родила! Я носила его под сердцем! Почему же теперь я чужая? Почему я должна сидеть в стороне и смотреть на моего сына издали?»
А другая половина — благодарила.
Беззвучно.
Слепо.
До последней жилки.
«Спасибо… спасибо… спасибо…»
Кого она благодарила — сама не знала. Бога, в которого в лагере то верила, то ругалась на него, то теряла, то снова искала в ночной темноте. Судьбу, которая не добила ребёнка. Ольгу — ту бледную женщину из тюрьмы, что взяла Петеньку на руки и вынесла его из камеры. Кондрата, который не бросил. Его жену, чьи руки кормили её сына, укрывали, гладили по голове, мерили температуру, поправляли одеяло.
Марина смотрела на Петю и шептала одними губами:
— Спасибо тебе… кто бы ты ни была… спасибо, что любила его…
Ей хотелось ненавидеть эту женщину.
Наверное, так было бы легче.
Ненавидеть ту, которая слышала первое Петино слово. Которая видела, как он сделал первый шаг. Которая утирала ему нос, когда он плакал. Которая знала, что он любит есть, чего боится, как смеётся, как спит, сердится ли спросонья, болтает ли во сне.
Но ненависти не было.
Была зависть — горькая, тёмная, человеческая.
И была благодарность — выше зависти.
Потому что мальчик был жив. Сыт. Чист. Красив.
Не забитый, не дикий, не голодный.
Он сидел на солнце и ел мороженое.
Господи, мороженое.
Марина смотрела, как он осторожно разворачивает бумагу, как лижет холодный край, как что-то говорит Кондрату, чуть смущаясь. И вдруг её сердце вздрогнуло от страшной нежности.
«А я ведь ни разу не купила тебе ничего, сынок. Ни сахара, ни рубашки. Ничего. Только жизнь дала — и ту не смогла удержать рядом».
Она прикрыла рот ладонью, чтобы не всхлипнуть. Продолжение читайте завтра в 09-00
ленных в запас, его фамилии опять не оказалось. Из первоначального состава оставался он да Ванька Колов — тот самый Ванька, который служил плохо и вечно имел нарекания.
Колька не выдержал.
Он пошёл к Павлу Еварестовичу.
Как ни старался Николай говорить ровно, доброжелательно, почти по-деловому, в голосе его всё равно слышались и обида, и усталость, и полное разочарование человека, у которого уже не осталось сил терпеть чужую волю.
Павел Еварестович смотрел на него, прищурившись.
— Домой, значит, хочешь?
Вопрос был сказан небрежно, почти с холодной усмешкой, и от этого Кольке стало ещё тяжелее.
— Хочу, Павел Еварестович, очень хочу, — проговорил Николай.
И сам почувствовал, что голос у него дрогнул. Он и впрямь чуть не плакал. Не от слабости, не от жалости к себе, а от того, что всё в нём уже было натянуто до предела.
Павел Еварестович резко повёл плечом.
— А ты, Миронов, сопли тут передо мной не распускай. Обещаю, поедешь. Только вот замену тебе мы так и не нашли.
Колька тут же подался вперёд.
— А если поглядеть получше, Павел Еварестович. Мишка парень неплохой, сговорчивый. Думаю, со всеми вашими поручениями справится.
Павел Еварестович посмотрел на него испытующе.
— Мишка, говоришь? Ну, ты попробуй, объясни ему тут всё.
— Слушаюсь! — почти выкрикнул Николай.
В ту же секунду в нём словно заново вспыхнул свет. Кажется, и в его тоннеле наконец появился маяк. Маленький, далёкий, но настоящий. Это уже было не пустое ожидание, не слепая надежда, а хоть какая-то тропа к освобождению.
Он, не раздумывая, тут же переговорил с Михаилом. Отвёл его в сторону, объяснил всё по порядку, терпеливо, обстоятельно, так, как объясняют человеку не службу даже, а собственное спасение, от которого теперь зависит слишком многое.
— Если будешь хорошо служить, — говорил Николай, — будет тебе поощрение. Мне даже отпуск давали.
Он был готов обещать что угодно. Лишь бы Мишка не подвёл. Лишь бы оказался достаточно сметливым, покладистым, сообразил, как держаться с начальством, когда молчать, когда поддакнуть, когда рвануться исполнять раньше приказа. Всё то, что Николай сам так мучительно освоил за это время, он теперь спешно вкладывал в другого, будто переливал из рук в руки не опыт, а шанс выбраться отсюда.
Мишка слушал, кивал, видно, польщённый тем, что именно его назвали подходящим человеком. В глазах у него даже мелькнула та жадная молодая готовность, какая бывает у новеньких, когда они ещё не понимают всей цены такой «доверенности» и принимают её за особый знак.
Николай смотрел на него пристально: только бы справился. Только бы понравился Павлу Еварестовичу. Только бы сумел встать на то место, которое сам Николай уже ненавидел всей душой.
К концу августа, когда деревья начали незаметно менять свою окраску с густой зелени на жёлтую, Павел Еварестович подозвал Николая к себе.
— Ну что, Миронов, завтра домой.
Колька даже не сразу поверил этим словам.
Слишком долго он ждал.
И потому теперь, когда наконец прозвучало это короткое, простое: «завтра домой», — в первую минуту он даже не знал, как принять такую весть. Она была слишком велика для человека, который уже почти разучился верить в хорошее.
— Я смотрю, ты совсем тут скис, — Павел Еварестович смотрел строго.
— Никак нет, — ответил Колька.
Ответил по форме, как и полагалось, но в глазах его уже всё изменилось. Тоска, ещё минуту назад жившая там глухо и безысходно, вдруг отступила, и на её месте заиграли лёгкие, живые искры. Вся душа его в одно мгновение рванулась вперёд.
Домой.
Домой.
Домой.
Эти слова, эти мысли, эта одна-единственная радость уже неслись у него в голове бесконечной, счастливой чередой, и он едва стоял на месте, чтобы не броситься бежать прямо сейчас — не к станции даже, а куда-то в пространство, лишь бы навстречу своей свободе.
— Будет тебе за особую службу небольшая премия, — продолжал Павел Еварестович. — Зайдёшь в бухгалтерию. И вон паёк.
Он кивнул на узел, стоявший у двери.
Продолжение читайте завтра в 09-00
, запоминал, учился. Работал упрямо, без лишних слов, с той сосредоточенной настойчивостью, которая сразу отличает человека, выросшего в нужде. На него сперва посматривали свысока, как на подростка, а потом стали замечать: этот не ленится, не юлит, не ищет, где полегче. И понемногу чужие люди становились ближе. Он ещё не чувствовал себя своим до конца, но уже не был и потерянным. Впереди у него вырисовывалась дорога — трудная, рабочая. И для Митьки это было почти счастье.
Ольга и Николай продолжали жить своей жизнью — не полной свободой, нет, потому что тень прошлого всё ещё лежала у них за плечами. Существовали отметки, ограничения, осторожность, потому что память о пережитом никуда не исчезала. Но всё же это была жизнь, которую они строили сами. И в этом было главное. Утром Николай уходил на работу, потом Ольга спешила в больницу. Вечером встречались, садились рядом, разговаривали, делили усталость, мысли, молчание. Для двух людей, переживших разлуку, сама возможность просто быть вместе уже казалась даром.
Их счастье было тихим, не выставленным напоказ. Николай любил Ольгу той бережной, сильной любовью, в которой не было ни красивых слов, ни лишних клятв, но была настоящая опора. Он умел одним только взглядом спросить, не устала ли она, одним движением поправить на её плечах платок, принести воды, подвинуть табурет, молча взять на себя тяжёлое. А Ольга, пережившая болезнь, страх, утраты, теперь словно заново училась жить — не просто дышать, не просто вставать по утрам, а радоваться солнцу, тёплому хлебу, шороху шагов Николая, его голосу, его рукам. Иногда ей всё ещё становилось страшно, будто счастье слишком хрупко и вот-вот может исчезнуть, но рядом с Николаем этот страх отступал. Он и вправду вдохнул в неё жизнь, и она теперь всё крепче держалась за неё обеими руками.
Так шли дни. Один похожий на другой, и в то же время каждый — неповторимый. Внешне всё было просто, почти обыкновенно. Но именно в этой обыкновенности и заключалось то, чего они так долго были лишены: право жить не на обрыве, не в ожидании беды, а в своём времени, среди своих, в трудах, в надеждах, в любви.
И, быть может, никто из них не сказал бы об этом вслух, но каждый по-своему чувствовал: после всего пережитого сама эта негромкая, устроенная жизнь была для них великой милостью судьбы.
**
В июле Митя переехал в заводское общежитие.
Переезд этот не был похож ни на начало новой жизни, ни на счастливое новоселье. Скорее — на короткий, деловитый перевод из одного казённого дома в другой, только теперь уже взрослый, трудовой. Всё его имущество уместилось в узелок: рубаха, запасная пара белья, книжка, карандаш, да ещё кое-какая мелочь, которой и счёту не было, потому что своего у него по-прежнему оставалось мало. Продолжение читайте завтра в 09-00
ала один глоток.
Потом второй.
Потом третий.
И вдруг не выдержала — выпила всё залпом, до последней капли, будто боялась, что чай отнимут, если она будет тянуть. Тепло побежало по горлу, по груди, по всему измученному телу. Сахар ударил в кровь мягкой волной. У неё закружилась голова, но приятно, почти счастливо.
Марина виновато опустила стакан.
— Простите.
— Нечего извиняться. Булку съешьте.
— Я потом.
— Потом так потом.
Санитарка уже собиралась уходить, но Марина вдруг спросила:
— А дверь… закрывать будете?
— Конечно, закрою. Сквозняк.
Марина напряглась.
Санитарка поняла не сразу. Потом посмотрела на неё внимательнее.
— Не на замок, — сказала она. — Просто прикрою.
Марина выдохнула.
— Спасибо.
Санитарка ничего не ответила. Только прикрыла дверь мягко, без щелчка.
Марина осталась в тишине.
За стеной кто-то кашлял, но уже не так страшно, как в бараке. В коридоре шаги проходили спокойно. Где-то звякнула ложка. Печь едва потрескивала. На тумбочке лежала булка с вареньем, и от неё пахло детством, домом, тем временем, когда Марина ещё не знала ни тюрьмы, ни лесоповала, ни того, как дорого иногда стоит слово «жив».
Она отломила маленький кусочек.
Положила в рот.
Булка была мягкая. Варенье липло к губам, сладкое, густое.
Марина закрыла глаза.
И вдруг подумала:
«На земле есть ещё одна жизнь. Не лагерная».
Мысль была робкая. Почти страшная. Она не решалась поверить ей до конца.
Есть жизнь, где человеку дают горячую воду.
Где у него есть чистое полотенце.
Где дверь прикрывают не на засов, а от сквозняка.
Где можно лечь в белую постель.
Где чай сладкий.
Где булка с вареньем лежит на тумбочке и никто не вырывает её из рук.
Марина повернула голову к окну. За стеклом темнел больничный двор. Где-то далеко, за корпусами, за городскими улицами, за чужими стенами, жил Петя. Её сын. Живой. Не знающий её. Может быть, счастливый. Может быть, смеющийся в чужом доме, у чужой женщины, которую он зовёт матерью.
Сердце заболело — остро, глубоко.
Но теперь рядом с болью было и другое.
Тихая, невозможная надежда.
«Может, мне удастся узнать эту жизнь, — подумала Марина, глядя в темноту. — Хотя бы недолго. Хотя бы краешком. Только бы увидеть его. Только бы дожить до этого».
Она доела маленький кусочек булки, остальное бережно завернула в салфетку и спрятала в тумбочку. Лагерная привычка была сильнее сытости: хлеб надо беречь.
Потом легла.
Подтянула одеяло к подбородку.
Подушка пахла чистым бельём.
Марина лежала неподвижно, боясь спугнуть это странное спокойствие. Слёзы высохли на щеках. Тело болело, грудь саднила, живот ещё ныл после еды, но всё это было уже не главным.
Главным было то, что она лежала в настоящей постели.
Что дверь не заперта.
Что Петя жив.
И что где-то там, за длинной чёрной полосой её жизни, может быть, всё ещё существовал свет. Продолжение читайте завтра.
. Всё это требовало его немедленного участия. И потому желание тотчас сорваться в Пермь, как бы сильно оно ни было, приходилось удерживать в себе, как удерживают боль, для которой нет сейчас выхода.
Николай ничего не писал о Марине. И это тоже Кондрат понимал. Что тут было писать? Что он мог знать наверняка? Да и сам предмет был слишком тяжёл, слишком опасен для бумаги. Но Кондрату до боли хотелось узнать о её судьбе. Мысль о Марине не отпускала. Раньше он вспоминал её, как давнюю, досадную ошибку, как слабость, о которой лучше бы никогда не думать. Теперь за этим именем стояло другое: мать его сына. Девчонка, которую жизнь швырнула в самую тьму, но которая всё-таки сумела выносить ребёнка, родить его, терпеть и жертвовать.
Искать её сейчас было невозможно.
Найти одного человека среди тысяч осуждённых, разбросанных по этапам, лагерям, пересылкам, — дело безнадёжное. И слишком опасное. Такие поиски требовали открытости. Любой запрос пришлось бы обосновывать. Кондрат слишком хорошо знал порядок, в котором жил, чтобы не понимать этого. Потому и тут оставалось только молчание — тяжёлое, бессильное, но единственно возможное.
И опять в нём поднималась благодарность.
За то, что судьба самым невероятным, почти непостижимым образом вернула ему его ребёнка. Не дала сгинуть окончательно, не унесла в безвестность, не оставила где-то в чужой тьме без имени и следа. Но мало того — вместе с сыном она будто разом протянула ему и всё остальное: дом, Лёлю, будущую семейную жизнь, опору, которой у него никогда прежде не было. И от этого в душе у Кондрата всё время сталкивались два чувства — горечь и тихая, глубокая благодарность.
Ночь он провёл без сна.
Не потому, что не хотел лечь, а потому, что сон не шёл к нему. Мысли опять и опять возвращались к одному и тому же. Он лежал, поднимался, садился, снова ложился, а в голове было одно: Петя — его сын. Даже занимаясь делами на следующий день, Кондрат ловил себя на том, что мысль эта не оставляет его ни на минуту. Она уже не била так оглушительно, но и не уходила, жила в нём постоянно, светло.
— А ведь Марина назвала мальчика в честь своего отца, — думал он. — Получается, у Митьки есть племянник...
Эта мысль тоже задела глубоко. Семья Завиваевых, почти стёртая, разбитая, увезённая, не исчезла совсем.
Кондрат понимал: Митьке он ничего не скажет. Не имеет права. Не время. Не тот мир вокруг, не та жизнь, где можно разбрасываться такой правдой. Но для себя уже решил твёрдо: в память о Марине и в знак этого скрытого, страшно запоздалого родства, он поможет парню выжить. Сделает всё, что сможет, чтобы Митька не сгинул, не пропал, не был окончательно смят той жизнью, которая уже и так слишком многое у него отняла.
Потому, что теперь всё было связано. Марина. Петя. Митька. И он сам. И, как бы ни старался он прежде отделить одно от другого, жизнь всё равно связала их крепче, чем хотел бы любой из них.
Продолжение читайте завтра в 09-00
ворились они просто: бабка не будет брать с них денег, а взамен Николай с Ольгой станут топить подтопок и печь, носить воду и делать по дому всю тяжёлую работу. Это было по силам им и в радость ей. Николай с утра до вечера трудился, Ольга хлопотала по хозяйству, и маленькая изба, прежде, видно, тосковавшая в одинокой старости, ожила, наполнилась голосами, движением, жизнью.
Ольга в этой тесной, скромной избе впервые за всю свою сознательную жизнь чувствовала себя спокойно и счастливо. Впервые рядом с ней был человек, на которого можно было опереться без страха. Коля любил её, заботился о ней, и это проявлялось в каждом его взгляде, в жесте, в том, как пододвигал ей табурет, как сам брал тяжёлое в руки, как берег её.
Ольга улыбнулась. Подняла лицо к ещё яркому вечернему солнцу и замерла, будто хотела вобрать в себя это тепло без остатка. Ласковый ветер касался её чуть загорелого лица, шевелил волосы, гладил щёки. И сама она теперь уже не напоминала ту исхудавшую, слабую девушку, какой была по осени. Болезнь, страх, тяжесть пережитого — всё это не исчезло бесследно, но отступило так далеко, что уже не владело ею.
С приходом Николая всё в её жизни переменилось.
Уже через два дня после его возвращения со службы они расписались. Всё произошло просто, без лишнего шума, но именно в этой простоте было столько настоящего, столько долгожданного, что Ольга ещё долго не могла до конца поверить: теперь они с Колей муж и жена, и впереди у них не письма, не разлука, а одна жизнь на двоих.
Тогда Мария Юрьевна подсказала им, где лучше найти жильё. Жила бабка Фрося недалеко, и это особенно нравилось Ольге. Она успела привязаться к Марии Юрьевне, они стали словно родными, пройдя вместе самые тяжёлые дни в жизни девушки.
К тому же, они виделись на работе.
Мария Юрьевна заметила, что Ольга изменилась и похорошела. Ольга и сама чувствовала: она стала другой.
В ней появилась сила. Не одна крепость тела, хотя и она понемногу возвращалась, а внутренняя сила — та, что помогает человеку жить без оглядки на вчерашний страх. Безнадёжность, слабость, беспросветная печаль отступили, будто ушли в прошлое и уже не имели над ней прежней власти. Глаза её теперь светились тихой, глубокой радостью, какую даёт человеку присутствие рядом любимого и близкого.
Любовь Николая, такая простая, такая надёжная, творила с ней настоящие чудеса. Ольга окрепла. Научилась делать то, чего прежде никогда не делала. Перестала бояться жизни и вдруг почувствовала к ней вкус.
Работа в больнице ей нравилась. Грамотность и усидчивость позволяли делать всё быстро и чётко. В бумагах у Ольги был порядок, и это тоже приносило ей особое, спокойное удовлетворение. Главный врач был доволен своей недавней пациенткой, а ныне работницей.
Ольга чувствовала свою нужность. Это придавало уверенности. Но главное было даже не в этом.
Главное — она нужна была Коле. И от этого всё в её жизни наполнялось особым светом - ровным, тёплым, как это вечернее солнце, под которое она сейчас с улыбкой подставляла лицо.
на видела, что и он смотрит прямо на неё. Видела в его походке, в его лице, в самом напряжении его фигуры что-то до боли знакомое. И с каждым мгновением всё яснее проступал перед ней тот, о ком она мечтала, о ком тосковала, о ком думала едва ли не каждую минуту своей жизни.
Николай шёл к ней.
Он видел, как побледнело её лицо, как дрогнули губы, как вся она застыла, будто и сама не знала — встать ей, бежать навстречу или сидеть неподвижно, чтобы не разрушить этого мгновения. И от этого у него самого сердце забилось ещё сильнее. Всё вокруг — улица, дома, воздух, редкие прохожие — исчезло, стёрлось, ушло в тень. Осталась одна только она.
Ольга.
Та самая, которую он уже почти отчаялся увидеть.
Та самая, ради которой он жил в разлуке, в службе, в холоде, в бесконечном ожидании писем.
Та самая, которая сейчас сидела перед ним, живая, родная, и смотрела так, будто и узнавала, и не смела поверить.
Он ускорил шаг и почти побежал к ней.
— Оля... Олюшка... Олюшка моя... — шептал он на ходу, сам не замечая, как эти слова срываются у него с губ, как будто всё то, что он столько времени носил в себе молча, теперь уже не могло удержаться внутри.
Она поднялась со скамьи, сделала несколько неуверенных шагов ему навстречу и остановилась. Видно было, что ноги ещё не вполне слушаются её, что слабость не ушла до конца. Но всё в ней рвалось к нему.
Николай подхватил её и крепко прижал к груди. Так крепко, будто в самом деле возвращал себе утраченное, будто не верил ещё до конца, что она живая, тёплая, настоящая. Он почувствовал запах её волос, и от этого простого, родного запаха у него всё перевернулось внутри. Она была худая, лёгкая, почти невесомая, но живая. Живая.
— Коля... — шептала она и плакала.
Сначала это были просто слёзы, быстрые, горячие, судорожные. Но потом плач её стал глубже, тяжелее. Он будто поднялся из самой глубины души и сразу захватил её всю. Она уже не могла говорить, только всхлипывала, хватала ртом воздух, а слёзы всё лились и лились из её глаз.
— Ну что ты, милая моя, что ты?.. Что ты, хорошая?.. Ну не надо, Олюшка, не надо... — шептал Николай, сам чувствуя, как у него дрожит голос.
Но она не могла остановиться.
— Коля... Коля... ты пришёл! — вырывалось у неё сквозь рыдания.
И опять — слёзы, тяжёлое, сбивчивое дыхание, дрожь во всём теле. Он осторожно подвёл её к лавочке. Они сели. Николай всё не выпускал её из рук, всё обнимал, целовал её мокрое от слёз лицо, щёки, глаза, лоб. А слёзы всё катились и катились, и он чувствовал на губах их горький, солёный вкус. Он уже не спрашивал ни о чём, не пытался заговорить о важном, не спешил с расспросами. Сейчас было не до слов. Сейчас нужно было только держать её, прижимать к себе крепче, гладить по плечам, по волосам, вытирать слёзы и дать ей выплакать всю ту муку, которая копилась в ней так долго.
Постепенно она начала успокаиваться. Всхлипы становились реже, дыхание выравнивалось. Она смотрела на него красными, опухшими от слёз, глазами и всё равно улыбалась — счастливо.
— Ты пришёл... ты нашёл меня... — шептала она. — Я знала, что ты придёшь. Я ждала... Я правда ждала каждую минуту, каждую секунду. Любимый мой...
От этих слов у Николая сжалось сердце.
— Олюшка, как же я мог тебя бросить? — тихо сказал он. — Просто я раньше не мог. У меня служба...
И в этой короткой фразе была вся его боль, всё бессилие тех месяцев, когда он жил одним только желанием вырваться к ней и не мог.
После первых минут встречи волнение понемногу отступало. Не уходило совсем, но уже не душило так, не рвало грудь. Они сидели рядом, держались за руки, смотрели друг на друга и всё ещё не могли насытиться этой близостью, этим чудом живого присутствия. Теперь можно было просто чувствовать друг друга рядом — и уже от этого в душе становилось легче.
Николай вглядывался в её лицо с глубокой, тревожной нежностью.
— Какая ты бледная и худая, — говорил он.
Ольга чуть кивала, не отрывая от него глаз. Продолжение читайте завтра в 09-00
Потом — узнавание.
Марина видела, как оно разгорается в нём. Как суровость на миг отступает. Как лицо его, привыкшее к приказам и решениям, вдруг становится человечески ошеломлённым.
Он сделал ещё шаг.
Потом ещё.
Перешёл через узкую дорогу, не глядя по сторонам. Один прохожий недовольно отступил, но Кондрат даже не заметил. Он шёл к Марине медленно, будто боялся подойти и убедиться, что это правда.
Марина не двигалась.
Только пальцы её всё сильнее сжимали узелок.
Когда он оказался рядом, она впервые увидела его близко. Морщины у глаз, усталую складку у рта, жёсткую линию подбородка. Он тоже рассматривал её — не нагло, не с жалостью, а потрясённо. Как смотрят на человека, которого похоронили в собственной памяти, а он вдруг стоит перед тобой на улице, живой, истерзанный, воскресший из небытия.
— Это ты? — прошептал он.
Марина попыталась ответить, но губы не сразу послушались. Она сглотнула. В горле было сухо, будто она опять шла по лагерной дороге в мороз, дыша ледяной пылью.
— Да, — прошептала она.
Кондрат не шевельнулся.
— Марина?
Она закрыла глаза на мгновение. Это имя когда-то было полным смеха, желания, злости, молодой обиды. Теперь оно казалось ей чужой одеждой, которую вынули из старого сундука: узнаёшь, но надеть уже невозможно.
Она открыла глаза и посмотрела на него прямо.
— Да, это я.
Кондрат молчал.
Мимо проходили люди, скрипели двери, у здания кто-то кашлянул, где-то коротко звякнул трамвайный звонок. Но для них всё это будто отступило далеко.
Марина вдруг покачнулась. Кондрат резко протянул руку, но она отступила на полшага — не из гордости, не от неприязни, а потому что сейчас ей нельзя было ослабеть. Нельзя было принять помощь раньше, чем она узнает главное.
Он заметил это движение. Понял — и медленно опустил руку.
— Марина… — сказал он глухо.
Она смотрела на него, и в глазах её уже гасло первое потрясение. На его место возвращалась та единственная сила, что привела её сюда.
- Сын.
Губы её дрогнули.
Кондрат словно не сразу понял.
Марина видела: он услышал её слова, но смысл их ещё не вошёл в него. Стоял перед ней — высокий, в форме, с застёгнутым воротом, с лицом человека, привыкшего держать себя в руках, — и молчал. Только глаза изменились. В них уже не было служебной настороженности. Не было раздражения. Там, глубоко, будто под толстым льдом, шевельнулось что-то страшное, давнее.
— Где Петя? — прошептала она.
Голос вышел слабым, почти детским. Но этот шёпот ударил Кондрата сильнее крика. Он вздрогнул, будто очнулся, быстро оглянулся на двери, на окна, на прохожих. Лицо его снова стало собранным, жёстким, служебным, только в глазах ещё оставалось потрясение.
— Здесь нельзя, — сказал он коротко.
Марина не поняла.
— Что?
— Здесь нельзя говорить.
— Кондрат…
— Я сейчас занят. — Он говорил уже быстро, глухо, почти сердито, но Марина слышала: сердится он не на неё. На место, на время, на эту улицу, где всё могло иметь глаза и уши. — Иди в парк. Видишь улицу? Прямо, потом налево. Там скамьи у лип. Сядь и жди. Я приду. Продолжение читайте завтра в 09-00
Здравствуйте, дорогие читатели. Мне пришлось не запланированно уехать. Сборы были настолько быстрыми, что я даже не успела выложить последующие несколько глав. С вечера пятницы начну выкладывать дальше. Даже предупредить вас не было возможности, потому что, где я находилась, не было связи. Да и сейчас она не всегда есть. Благодарю всех, кто с нетерпением ждёт продолжения. Оно будет немного позже.